Мимикрия

Мимикрия

i.

             Если тени скотины-гипотезы пасти и заботу нести о

сборе минус-урожая,        возможно ли, что это покажет, как

лицом к лицу смыкаются две сцены — две звезды: одна —

немеет, арки, алефы и гелий;           другая — круг шепчущих,

круг знающих, как срезают асфодели. Третьи — внутри

неопределимых череда кто, что смотрят сквозь окно,

подражая лучшим из числа стареющих, — дочь-язык и сын-

язык, звуки подгоняющие к тому, что видят: губы, дрожь

и лепет нити, до которой истончился прямо (вертикально)

шедший человек. Почти щека к щеке, глаз к глазу, собран

из коры, полураскрыт он, — следовательно, как

              вода к воде зверь отнесен к среде.

ii.

               Если и качаются сильней, деревья не знают никаких

ни если-не, ни или-или, ни когда-отныне, и вероятность

разбрасывает иглы по углам.     Как определение тумана или

ярко-желтый кислого цитрона,      налично то, что никогда

и никогда нет дома.      Стекло — оно есть то же, что́

привиденьевые ветви,      бродячие сны,     их каналы и спирали,

ставшие восковидно-гибкими листами.   Пока тот,

кто,      раскачиваясь в такт шумоподавляющим, подо-

зревающим присутствие четвертых,     третьих (он, она, оно)

лесам,    не произнес по буквам бывшие с тобой и

и заодно с тобой,   палочник,    глаза, на сетчатках которых

               разветвляли дороги полорогие, жвачные тела.

iii.

                Где человек подмечает алфавит в каменных породах

или часы в порядке раскрытия бутонов,       вовнутрь ночи пес

орет о жажде, бабочке-изнанке,   о близнечной чужестранке,

на грани превращений обмирающей определением крыла.

Должно быть,     тело пишем,    оно касается (обязано) земли,

и лапы — шумом веток, на    тяге неорганического сердца —

оставлены собой ходить,    без начала, без конца, без

хвоста и пасти, головы.       Один хрипящий лай:     не-

платоническая, дурно скроенная тварь. И в преддверии

завтрашнего дня: кто́ красный рот бессонных фонарей

целует,     кто́ почки вербы,     предупреждая лихорадку,

на дно желудка отправляет, кто́ ногти заплетает в косы, —

                 так в руках перебирают все имена гонимых блох.

iv.

               Отпугивает хищников гласных долгота,     продолжение

рта,    а птенцы из камуфляжа поджигают гнезда.     За плоскостью

доносится война.    Вот сложат руки и уверуют теперь,    в профиль

походя на буквы,      что наугад достают из словаря,     или раз-

множенные грядущим сном пучки волос.    И ничего, что говорило

бы о пролитом на землю семени, о жесте и пыльце цветочной,

кроме насекомых ног,    обращенных по направлению к земле

обетованной. Пусть даже завтра двери перестанут открываться

или дитя не прорастет ни вверх, ни вниз, отмечая апострофом,

запятой, как плод носимый, образ места, облюбованный

                     минус-травой.

v.

                   Статуи есть полые,    бесполые, а кого — кормят моря,

другие — птиц уловляют,       чья маскировка не только отвлекает,

но и призывает.     Чего не знали мы, пока темнела всякая кора.

От снега фабрик с преобладанием черного пигмента.    Тогда и выпал —

меланизм машин?   рабочих?   электричеств? — темный —

в период полураспада — березы-мотылька,    скулеж железа настоялся,

а вой псиноголовых колоннообразной пустотой повис. Что делать, если

день поминовения всякий раз таков:    память усеченных чтят,

и не так ведь далеко они, откуда долетает крик:    вопреки-напев

                  глухой, как бык ревущий,    тянут свой,    сжав кулаками рты.

vi.

                    В техническом что человеческого есть,

на закате века спросишь, превращаясь, обожес-

твляемый пастух, губами дверь толкая,     воздухи,

в которых повисает абстракция прощания,   ад-

ресованная людьми железа вам,     железные деревья,

что подавали знаки.          С тех пор, как перестали,

подсчитывают гнезда,    оставленные ими, вымершим видом

людей жатв, и складки драпировки завесы из объектов

(соха, лущильник,    борона, реестр семейства травянистых),

скрывавшей средний полдень,    ребра руин послевоенных

                  и огрызки рубительных машин.

vii.

                Распускаясь как фасетки, как прополис и вода,   ты —

в комнатах-заглазья — превращаешься в легенду о шелестящем

в ушах ветре,    что уравнивает,     сравнивает вращение колеса

и солнца, колеса и скорбных глаз, в напев впадающих

об облаке микробов, первых ветвях, переэкспонированных в свете

утра, в свете слепка ткани.             Дерево, оно же продолжает быть

тогда,   когда никто не воспринимает,   и она ему читает, выясняя,

как опоры кроны определят себя среди полей

                уложенной страницы, где укладывались спать.